В 1836-1837гг. образ лирического героя в поэзии Лермонтова откровенно демифологизируется. Окружавший его сверхчеловеческий ореол исчезает, герой начинает ощущать свое родство со всеми остальными людьми. Но, в конце концов, выясняется, что вел эта эволюция означает лишь расставание с традиционной формой мифологизации собственного образа. В поздней лирике Лермонтова (1839-1841) ориентация на распространенные в романтической культуре варианты "демонического" мифа сменяются совершенно иной и глубоко оригинальной формой
Мифотворчества.
Примером, наиболее отчетливо демонстрирующим свойства этой новой формы, может служить стихотворение "Выхожу одни я на дорогу...". Герой здесь опять, как и в ранней лирике, ощущает себя равным миру и, значит, его Творцу, весь божий мир и собственное "я" опять сопоставлены и противопоставлены "на равных":
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Опять герой предстает каким-то межмирным существом, которому нет места ни на земле, ни на небе. Единственный исход видится в том, что выпасть из мира совсем, забыться в фантастической дреме, которая не сон и не явь, не жизнь и не смерть. И, эта мечта о блаженном забытьи в "искусственной вселенной" (С. В. Ломинадзе), освобожденной от власти законов земного бытия и в такой же мере от власти законов царствия небесного, в сущности, аналогична вселенской утопии Демона, т. е. образам всецело мифологизированной мистериальной поэмы.
Чудесный мир "искусственной вселенной" напоминает и о мифологических мотивах ранней лермонтовской лирики: так, "сладкий голос", поющий "про любовь", возвращает читателя к "чудной песне" ангела, которую еще до рождения слышала и с тех пор не может забыть человеческая душа.
И при всем том отсутствуют какие-либо претензии к миру. На смену байроническому разочарованию, всегда обоснованному такими претензиями, приходит безмотивная тоска, не поддающаяся никакому рациональному объяснению и уже тем самым приближенная к миру мифического. К тому же все здесь выражено с почти фольклорным простодушием, с той степенью непосредственности и непритязательности, которая не позволяет воспринять образы стихотворения (и прежде всего его центральный лирический образ) как собственно поэтические фикции. Опять. мифичность лирического "я" достигает полноты и завершенности, получая не только семантико-стилистическое, но и собственно психологическое воплощение.
Словом, главное лирическое лицо и его конфликт с миром вновь обретают мифическую природу.. Но на этот раз мифологизация лирического "я" обходится без "демонических" мотивировок, соотносящих его с потусторонним и сверхъестественным. И поэтому почти без опоры на готовые, уже существовавшие традиции или формы мифологического мышления. Лермонтов и теперь возносит свою личную драму на уровень мифотворчества, но теперь это уже не субстанциональное, а, говоря словами А. Ф.Лосева, "энергийное, феноменальное самоутверждение личности".
В такой системе циклическое время ассоциируется с блаженством, а линейное — с чувством беспокойства и страданием.30 Линейное время всегда было актуально для преходящего существования (и самосознания) индивида. Поэтому его ход от исчезающего прошлого к непредсказуемому или уничтожающему индивида будущему естественно становился в архаическом мироощущении источником неуверенности: архаический человек обретал равновесие лишь в меру своей приобщенности к непреходящему коллективному бытию, к его "вечным образцам" и "вечным возвращениям". Время циклическое как раз и относилось к миру коллективных переживаний, оно давало архаическому человеку возможность "жить в раю архетипов и вечных возвращений".31 Отсюда его сакрализующая и гармонизирующая роль в архаических культурах.
Любопытно, что мифический сюжет стихотворения "Выхожу один я на дорогу..." в определенном отношении оказывается воплощением динамики, приближающей сознание лирического героя именно к архаической концепции времени. Ощущение непереносимого страдания ("Что же мне так больно и так трудно?") ведет сначала к обесцениванию линейного времени: обесценивается будущее ("Уж не жду от жизни ничего я"), обесценивается прошлое ("И не жаль мне прошлого ничуть"), обесценивается настоящее мгновение, а вслед за ним и движущееся время вообще ("Я б хотел забыться и заснуть"). А потом мечта переносит героя в мир эдемского блаженства, и мир этот оказывается миром циклического времени — царством бесконечных повторений одного и того же, тем самым "раем вечных возвращений", в котором блаженствовал архаический человек. В сущности, это греза об уничтожении линейного времени с его необратимым ходом, событиями, переменами, причинно-следственными связями и т. п.