«Дэвид Копперфилд» прекрасно выполнен и в том отношении, что воспоминания о прошлом служат герою одновременно уроком жизни. Распутывая прошлое, он понимает, что нельзя жить мечтами и что, повторяя за викторианцами цитату из Лонгфелло, «жизнь не грезы, жизнь есть подвиг» , он учится воспитывать в себе волю, подчиняется дисциплине, долгу — иными словами, он учится «подлинному счастью».

Еще он учится тому, что романтическая любовь (горько памятная Диккенсу крушением надежд, связанных с Марией Биднелл), — что такая любовь показывает любимую в кривом зеркале, что в итоге она приносит нам горечь разочарования и настоящую беду. Это замечательно показано на судьбе самого Дэвида: одна избалованная девочка-жена, мать Дэвида, повторяется в другой, Доре, выборе уже самого Дэвида.

Но Диккенс не удовлетворяется одним случаем, и повторение темы в различных сочетаниях составляет особую прелесть романа. Дэвид боготворит своего друга Стирфорта, которого уже испортило обожание собственной матери; обожанием портит племянницу старый Дэн Пеготти; во всем потакает своей девочке-жене доктор Стронг; слаживается и рушится романтический брак тетки отца Дэвида мисс Бетси; слепая привязанность мистера Уикфильда к своей дочери, Агнес, также губительна, но уже для него самого. К недоумению сегодняшних критиков, все это будто бы цепь не связанных между собой историй — Диккенс далек от того, чтобы акцентировать их взаимоотражение, — но, закрыв книгу, вы как одно из самых сильных впечатлений запоминаете мастерское варьирование темы. Прибавьте высокое искусство ситуаций, характеров (Микоберы, Хип, Стирфорт, Роза Дартл, Мэрдстоны — и все в одной книге!), виртуозное повествование — и станет ясно, почему «Дэвид Копперфилд» в известном смысле шедевр. Но, вдумываясь, вы начинаете ловить себя на неприятной мысли о том, что самый задушевный роман Диккенса одновременно очень неглубок, что в нем сглажены все углы, обойдены все подводные камни, что это в худшем смысле слова законченный викторианский роман.

Какие-то причины этого коренятся в современном Диккенсу обществе, другие лежат глубже. Дэвид постигает урок жизни, он много работает, закаляет волю и делается известным писателем. «Я приобрел широкую известность, благополучие мое упрочилось, большего семейного счастья я не мог бы пожелать», — отчитывается он перед нами. «В то время у меня были некоторые основания полагать, что мои наклонности, а также случайные обстоятельства помогли мне стать писателем; и я с полной верой отдался своему призванию. Без этой уверенности я бы, несомненно, от него отказался и посвятил свою энергию какому-нибудь другому занятию». И там же: «Чем больше меня хвалили, тем больше я старался быть достойным похвал». Тут не с чем спорить, Диккенс сам много работал над собой и только умножил отпущенные ему природой недюжинные возможности. Сохранилось множество его писем к начинающим писателям, в которых он специально оговаривает это обстоятельство. Если любить Диккенса рассудительного, трудолюбивого, положительного, профессионального и здравомыслящего — а всего этого ему не занимать стать! — тогда «Дэвид Копперфилд» довольно верное зеркало. Но сколько бы нас ни предостерегали от преувеличения демонического, потаенного в натуре Диккенса, это тоже в нем было, это и определило его неповторимое своеобразие, и вот этого нет и в помине у Дэвида Копперфилда.

Мне возразят: Дэвид Копперфилд не Чарльз Диккенс, нельзя проецировать биографию писателя на его творчество. Прекрасно. И все же от книги, рассказывающей о становлении писателя, закономерно ожидать чего-то весомее рассказа о прирожденных способностях, умноженных упорным трудом; при этом необязательно требовать от Диккенса той эстетически осмысленной цели жизни, какую мы находим у Пруста. Как писатель, Дэвид Копперфилд очень похож на Троллопа, если основываться на автобиографии последнего. Возводя искусство в своего рода моральный долг, Диккенс обедняет искусство, и любопытно, что в этом грехе он сам обвинял Теккерея.

Этот плоский буржуазно-самодовольный взгляд на призвание писателя определяет социальный и этический тонус романа. Никакой другой роман Диккенса не был так удручающе ограничен кругозором среднего буржуа. За все время только раз-другой в Дэвиде проглядывает Диккенс-сатирик — на обеде у Уотербруков, в комментариях и замечаниях мистера Спенлоу о машине правосудия. В остальном же создается впечатление, что борьба с детскими и юношескими невзгодами и заблуждениями истощила Дэвида до такой степени, что теперь он годится только для домашнего очага и общества своего доброго ангела, Агнес, и еще для добрых дел, которых от него, изволите видеть, требует его нынешняя слава.

Когда Дэвид возвращается из путешествия, предпринятого, чтобы утешиться после смерти Доры и Стирфорта, Агнес спрашивает его: «Вы снова собираетесь уехать?» — «А что скажет по этому поводу моя сестра?» — «Раз вы спросили меня... мне кажется, вы не должны ехать. Допустим, я могла бы обойтись без моего брата, но уезжать вам несвоевременно. Ваш успех и известность, которые все растут, помогут вам приносить людям добро». Переживая филантропический и унитарианский период своей жизни, Диккенс и впрямь мог думать, что его литературный гений призван исключительно расширить его возможности «приносить людям добро». Но мы не обязаны разделять это убеждение. Для писателя, умевшего показать общество со всеми его пороками, как это сделал Диккенс в «Домби и сыне», благотворительность едва ли достойное его сил поприще. Он и не удовлетворился ею — мы это увидим в следующей главе книги. С этой точки зрения «Дэвид Копперфилд» не более как сборник моральных прописей, которым истово следовали буржуа-викторианцы. Но не только здесь хромает роман, есть и более глубокие недостатки. Наполненную добрыми делами жизнь Дэвида следует рассматривать в христианском аспекте, и тут представляется весьма неудовлетворительным смысл жизни, предлагаемый романом и вместе с ним безусловно искренним христианином Диккенсом. Он высмеял романтическую любовь, губительную силу страсти — очень хорошо, но что он предлагает взамен? — покойный домашний очаг и Агнес. Право, маловато.

Он камня на камне не оставил от свирепого кальвинизма Мэрдстонов — это совсем хорошо, но без милосердия христианское «творить добро» — пустой звук. Так же впустую разряжает воздух и общественный пафос писателя, не решившегося охватить единым взглядом все общество в целом. В «Домби и сыне» это было дано обещанием, но вполне удалось только в следующем романе, в «Холодном, доме». И, словно компенсируя эти потери, в замечательно живом характере Стирфорта Диккенс дает прекрасное воплощение того изящества и щедрости души, которые мы зовем обаянием.